Я сунул руку за пазуху и сомкнул ее на золотом кубике Талмана. Ощутив сквозь варежку острые углы, я с закрытыми глазами мысленно перебрал изречения выдающихся драконианских философов. Однако ничего подходящего к случаю не припомнил.
Талман — книга о жизни. Слово талма означает «жизнь», ею-то и занимается философия дракониан. До смерти у этой философии не доходят руки. Смерть есть непреложный факт, конец жизни. В Талмане не нашлось нужных слов. Порывами налетал леденящий ветер, я зябко ежился. Мои пальцы уже успели онеметь, закоченевшие ноги пронизывала боль. Но все равно нужны слова. Однако на ум приходили только такие, о г которых откроется некий шлюз и меня всего затопит горе, горе осознанной утраты. Но все равно... все равно нужны слова.
— Джерри, я... — Слов не было. Я отвернулся от могилы, и мои слезы смешались с мокрым снегом.
Окутанный теплом и безмолвием пещеры, я сидел на тюфяке, привалясь к пещерной стенке. Все пытался развлечься игрой теней и бликов света, которые огонь отбрасывал на противоположную стенку. Причудливые фигуры формировались лишь наполовину и тотчас исчезали вприпляску, прежде чем я успевал сосредоточиться и толком их разглядеть. В детстве я любил всматриваться в облака, видел там всякие лица, крепости да замки, зверей, драконов, великанов. Это был мир ухода от действительности, ухода в фантазию, он как бы впрыскивал диво и приключение в скучные и размеренные будни мальчишки, родившегося в обеспеченной семье и ведущего обеспеченное существование. На пещерной же стенке мне удавалось разглядеть всего лишь некую проекцию ада: языки пламени словно лизали искаженное, гротесковое изображение осужденных грешников. При мысли об аде мне стало смешно. Ведь ад рисуется нам этаким пожаром под управлением зубоскала-садиста, облаченного в форму пожарника. На Файрине IV я твердо усвоил другое: ад — это одиночество, голод и нескончаемые холода.
До меня донеслось повизгивание, я бросил взгляд в полумрак — там в уголке пещеры был припасен тюфячок. Джерри собственноручно приготовил для Заммиса мешочек змеиной кожи и набил его шелухой от семян. Маленькое существо снова пискнуло, и я повернулся к нему, недоумевая, чего же ему надо. От страха я даже похолодел. Что едят драконьи дети? Дракониане ведь не млекопитающие. А нас на боевой подготовке всего-то и научили, что распознавать дракошек... да еще убивать их. Потом меня охватила сущая паника: что же я пущу в ход вместо пеленок?
Дитя вновь заскулило. Я с усилием поднялся на ноги, подошел к крохе и опустился возле него на песок. Из свертка, когда-то служившего Джерри летной формой, мне замахали пухленькие трехпалые ручонки. Я поднял сверток, перенес поближе к огню и уселся на камень. Кое-как примостив сверток у себя на коленях, я осторожненько развернул его. Под желтыми, налитыми сном веками я приметил поблескивание желтых глазок Заммиса. Начиная от чуть ли не безносой мордочки и сплошных челюстей и кончая насыщенно-желтым цветом кожи, Заммис по всем статьям был миниатюрной копией Джерри, если не считать подкожного жирка. Младенец, можно сказать, оброс складочками жира. Я внимательно осмотрел его и обрадовался, увидев, что дитя нигде не напачкало.
— Есть-то хочешь? — Я глянул Заммису в личико.
— Гу.
Челюсти у него были готовы к действию, и я решил, что дракониане скорее всего с первого же дня жуют твердую пищу. Я отщипнул кусочек сушеной змеятины и коснулся им губок младенца. Заммис отвернул головенку.
— Ешь давай, ешь. Ничего лучше здесь не сыскать.
Я опять прижал змеятину к его губам, и тогда Заммис оттолкнул ее пухлой ручонкой.
— Ладно, проголодаешься — получишь, — уступил я.
— Гу, ме! — Головенка покачивалась у меня на коленях, крохотная трехпалая ладошка сомкнулась вокруг моего пальца, и дитя вновь захныкало.
— Есть ты не хочешь, пеленки менять не нужно, так чего ж тебе надо? Кос ва ну?
Личико Заммиса сморщилось, одна ручонка потянула меня за палец, другая махнула в направлении моей груди. Я взял Заммиса на руки, чтобы завернуть, как раньше, в летную форму, а крохотные ручонки вцепились в змеиную кожу моей куртки, и дитя подтянулось ко мне вплотную. Я прижал его теснее — оно прильнуло щечкой к моей груди и тут же уснуло.
— Вот оно что... Разрази меня гром!
Пока Джерри-драконианин был жив-здоров, у меня и мысли не возникало о том, как я близок к сумасшествию. Мое теперешнее одиночество было сродни раку и, подобно злокачественной опухоли, питалось ненавистью: ненавистью к планете с ее нескончаемыми морозами, нескончаемыми ветрами и нескончаемой уединенностью; ненавистью к беспомощному желтокожему младенцу, который, цепляясь за меня, требовал заботы, еды и любви, хоть я и не мог дать ему ни того, ни другого, ни третьего; наконец, ненавистью к самому себе. Я ловил себя на том, что совершаю чудовищные и омерзительные поступки. Пытаясь пробить глухую стену одиночества, я, бывало, разговаривал сам с собой, кричал, распевал песни, ругался на чем свет стоит, городил вздор и вообще отводил душу как умел.
Глаза малыша были раскрыты, он махал пухлыми ручками и гулил. Я подобрал с полу увесистый камень, проковылял в угол и занес каменную тяжесть над крохотным тельцем.
— Мне ведь недолго и уронить эту штуковину, малыш. Что с тобой тогда станется? — К горлу подступил истерический смех. Я отшвырнул камень. — Но стоит ли пачкать пещеру? Наружу тебя! Вынесу на минутку, и тебе крышка! Слышишь меня? Крышка!
Дитя покрутило трехпалыми лапками в воздухе, закрыло глазки и расплакалось.